суббота, 15 ноября 2014 г.

Мост через Сену


Утро Анна начала, как и всегда, с мюллеровской гимнастики. Скинула пеньюар, встала перед трюмо – ноги на ширину плеч, спина прямая, голова поднята – и раз, и два, и три. Гимнастике её обучил Андре в тот безумный, наполненный блаженством и мукой год, что они прожили вместе.

- Я хочу, чтобы ты была стройной и крепкой. Для меня.

И весь тот год они каждое утро делали гимнастику вдвоём. Он – обнажённый до пояса, она – полностью. Ему нравилось смотреть на её тело, да ей и самой нравилось. Тогда её тело было совсем другим – гибким, молодым, с мягкой кожей. А впрочем, что тут вспоминать, прошлого не вернёшь. Выпад вперёд, взмах руками. Раз, два, три. Привычный ритм упражнений выгоняет из головы дурные мысли. Не хочется думать о том, как это глупо – заниматься сейчас своим здоровьем, ведь оно ей больше уже не понадобится. Ей уже ничего не понадобится, только мост через Сену и всё.

Теперь обливание холодной водой – самая ненавистная часть упражнений. Андре всегда обливал её сам, с жестокой улыбкой наблюдая гримасу страха на её лице. Медленно поднимал ведро с водой, застывал как бы в нерешительности, и только когда она, не выдерживая пытки ожиданием, умоляла: «давай же, быстрее, пожалуйста», он переворачивал ведро. Ледяная вода охватывала её судорожной пеленой, от чего тело вытягивалось в струнку, и Анна всплескивала руками с дикими взвизгиваниями. Андре, жадно ловивший каждое проявление страха и мучения в её движениях, издавал самодовольный, клокочущий, издевательский смешок. А затем растирал её жёстким полотенцем, царапавшим кожу.

А сейчас ей приходится самой поднимать над головой кувшин, и, зажмурившись и затаив дыхание, выплёскивать воду на голову, а потом глотать губами воздух, опираясь дрожащей рукой на стену ванной комнаты, и самой же растираться полотенцем, только уже куда как более мягким.

Анна впорхнула в комнату, подлетела к трюмо, быстро повернулась вокруг оси – раз, другой, третий, взмахнула руками, отвела назад голову, сделала книксен. Она всегда любила танцевать, и сейчас ещё могла удивить молодёжь, не хуже, чем тогда, на своих первых балах. Давно, как же давно, будто в другой жизни. Зал. Свечи. Кружащиеся пары. Она танцует то с одним, то с другим. Возле стеночки мнётся Серж – неловкий, худой, с длинными руками, которые он вечно не знает куда девать. Гимназический мундир висит на нём, как будто с чужого плеча, воротничок натёр ему шею, он то и дело поправляет сползающие очки. Серж ловит её взгляд и смотрит в ответ с робкой надеждой. Она подскакивает к нему и, хохоча, увлекает в танец. Он робко обнимает её и тут же отдёргивает руку. Какой он смешной, во всём, во всём. Растерянное лицо с прыщом на лбу и нелепым светлым пушком под носом. Как неловко он пытается вести её в танце, и как ей приходится то и дело аккуратно направлять его самого.

Музыка смолкает, и неожиданно Серж, закрыв глаза и выпятив влажные телячьи губы, чмокает её в щеку. Анна отталкивает её с брезгливым: «Фу, противный». Он смотрит с растерянностью, поправляет очки, чуть не сбивая их с носа, но ей уже всё равно, потому что в этот момент она увидела Андре. В мундире «чёрного гусара». Подтянутого, напряжённого. С жёстким, властным выражением на лице. И она пошла, нет, полетела к нему, как железная пылинка к магниту. Сказала смело: «Пригласите меня на следующий танец». Он вздёрнул голову (о, как она любила этот жест Андре, как любила его неукротимость и своеволие), посмотрел на неё сверху вниз и холодно, о, как холодно, процедил: «Что ж, сударыня, извольте». Ледяной тон и презрение на его лице отозвались в ней тёплой волной, прошедшей от сердца по всему телу, как от землетрясения.

Они танцевали вместе. Один танец. Другой. Третий. Они кружились, кружились, кружились. Андре крепко сжимал её талию, и ей было так хорошо, как никогда раньше. Она не обращала больше внимания на Сержа, который опять занял своё место у стены, с лицом, как у ребёнка, который только было начал играть новой, красивой игрушкой, как тут же пришёл сильный, безжалостный мальчик и отобрал её. Когда окончился последний танец, Андре взял руку Анны, словно для поцелуя, и вдруг резко и грубо охватил запястье кольцом своих пальцев, как клещами, так что она едва не охнула. И это было так волнующе, так по-хозяйски, как будто он в этот момент поставил клеймо на свою собственность, и она подняла голову и улыбнулась ему с желанием и покорностью.

Анна постояла перед зеркалом, приходя в себя от нахлынувших воспоминаний. Потом начала самомассаж. Растерла руки, грудь. Оттянула слегка отвисшую кожу. Последние несколько месяцев она питалась кое-как. Не потому что экономила на еде, просто совсем не было аппетита. А не было его с того самого дня, когда Анна приняла окончательное решение, когда поняла, что больше не может, не в силах терпеть эту жизнь.

Провела рукой по выпирающим рёбрам. А ведь ещё совсем недавно всё было по-другому. Анна была уютно, по-домашнему пухленькой, миленькой содержаночкой. «Жить на содержании» – какое мерзкое выражение, есть в нём что-то холодно-бюрократическое, эти слова не для описания отношений, а для полицейского протокола или газетного фельетона. Какой-нибудь молодой, но уже циничный, щелкопёр так и напишет: «жила, дескать, на содержании». Поди объясни ему, что у неё впервые за много лет наступило постоянство в жизни. Что она ждала Лёвушку каждый вторник и четверг (он всегда был педантичен) и в эти дни чувствовала себя мужней женой, пусть и ненастоящей, пусть временной. Но нет, нет, этому проныре-журналисту не понять, что женщина после стольких лет метаний и дурных приключений хочет прислониться к кому-то основательному и надёжному, способному позаботиться о ней.

Пусть даже этот кто-то будет как Лёвушка – грузный, медлительный, пузатый, с вечными разговорами о делах, которые он на американский манер именует «бизнесом» (ему принадлежали два бакалейных магазина и одна цветочная лавка). Пусть даже он после каждого соития произносит нелепое: «благодарю за доставленное удовольствие» (каждый раз, когда она слышала эту фразу, её разбирал смех, и она с трудом удерживала выражение благопристойной серьёзности на лице). Анне иногда хотелось спросить, говорит ли он те же слова своей жене, но она удерживалась. Они никогда не говорили ни про его жену, ни про трёх дочек, в которых  он души не чаял. Однажды она увидела их счастливое семейство на прогулке. Он – в сером костюме-тройке и котелке, с расчёсанными усами (о, эти усы, как он следил за ними), солидный и основательный. Она – в строгом синем платье до земли, с белым зонтиком от солнца, серьёзным и самодовольным лицом. А за ними чинно вышагивают три девочки в детских платьицах.

Она смотрела на них и думала, что никогда, никогда и ни за что не захотела бы ребёнка от Лёвушки, не то, что эта серьёзная, чопорная дама. И что лучше пусть оно будет так, как есть. Они вместе: Лёвушка, его жена, девочки, а она – тут, в стороночке, нужная только для известных надобностей, как туманно выражаются в таких случаях поборники общественной морали, постоит, умилится чужому счастью, и порадуется тому, что и ей от этого счастья немного перепадает.

Лёвушку и всю его семью арестовали через два месяца после начала оккупации. Анна узнала об этом от консьержки своего дома, а от кого узнала та, бог весть. Наверное, в Париже существует особая организация консьержек, которая обменивается новостями, слухами и сведениями о жильцах. Может, у них даже есть своя тайная пневмопочта, иначе невозможно объяснить то, с какой скоростью среди них расходится информация.

Анна провела рукой по лицу и вздохнула. Ей представилось, как Лёвушка - аккуратный, солидный, неторопливый, с аккуратно расчёсанными усиками - трясётся в набитом людьми грузовике. Рядом сидит его жена, растерянная, но изо всех сил пытающаяся сохранить видимость спокойствия ради девочек, которые, конечно, прижимаются к ней. Дрожащие, притихшие, тихо всхлипывающие. А впереди их ждёт что-то страшное. О том, куда отправляют евреев, слухи ходили самые тёмные, и Анна верила этим слухам. Любимое многими оптимистичное утверждение: «немцы – это же культурная нация» нисколько её не обманывало, а, наоборот, до отвращения напоминало навязшее на зубах с детства: «русский народ – богоносец». Она-то повидала, на что способен этот самый богоносец, и теперь видела всё то же самое, только уже со стороны немцев. Всегда и везде одно и тоже. История повторяется с жуткой неизбежностью: приходят варвары, разрушают сложившуюся жизнь, грабят, убивают, калечат. Почему, почему ей довелось пережить всё то же самое снова, как будто одного раза было мало, почему дважды разрушили её маленькое, уютное счастьице. Только вот когда это произошло в первый раз, он ещё была молода, она смогла начать всё заново, а теперь...

Анна встряхнула головой и продолжила самомассаж. Долой глупые мысли, долой. Всё уже решено, осталось недолго. После ареста Лёвушки она трезво оценила ситуацию и поняла, что выхода нет. Вернее, выход есть, он всегда есть, только сама мысль об этом выходе вызывала у неё тошноту. Нет, лучше уж мост через Сену, всё лучше, чем так дальше жить. 

Два месяца назад она продала золотое кольцо, последнее из той шкатулки с драгоценностями, что ей преподнёс Андре перед расставанием. Генерал Краснов отправил Андре глубоко в тыл, ликвидировать вконец обнаглевшие банды дезертиров и местных кавказских племён. Он не мог взять её с собой, ведь в таких местах, где нет чёткой линии фронта, дорогой сердцу человек – первая мишень для бандитов. В то утро Андре вручил ей толстую пачку банкнот: керенки, царские червонцы, билеты деникинского казначейства, какие-то большевистские дензнаки и сверху тонкая прослойка франков.

- Но это всё так, на булавки, главное - вот это! – с этим словами он протянул ей лаковую шкатулку с аляповатым изображением птицы-тройки на крышке. Анна открыла шкатулку, мельком удивившись бессмысленно-радостному выражению на лице кучера, подгонявшего коней. Цепочки, кулоны, брошки, кольца. Всё золотое, всё инструктировано драгоценными камнями, и, кажется, всё настоящее.

- Понапрасну не продавай. Не свети ими. На базар – ни в коем случае, только ювелирам или в ломбард. На первую предложенную цену ни за что не соглашайся. Старайся получить как можно больше. Тут всё вещи ценные, отборные, я в этом толк знаю!

Она провела пальцем по одной из цепочек и не смогла подавить короткую дрожь отвращения, когда представила, как он добыл эти вещи.

- Да, конфискованные, - грубо сказал Андре, прочитавший её мысли по лицу.  – Я бы отдал тебе свои фамильные драгоценности, да только их все большевички реквизировали.

- А ты теперь забираешь то, до чего они не дотянулись? – не сдержалась она. Андре вспыхнул и навис над ней, пылая угрюмой яростью, и её кольнула мысль о том, до чего же глупо так расставаться.

- Прости, прости меня,- залепетала она. – Я глупая, я сама не знаю, что говорю. Только вернись ко мне, обязательно вернись.

- Я вернусь, - твёрдо ответил он. – И даже если ты не дождёшься меня и сбежишь, я всё равно найду тебя. Найду даже на другой стороне земного шара.

Он так и не сдержал своего обещания. Все эти годы – в Константинополе, в Париже - Анна ждала, что однажды раздастся стук в дверь, она откроет и на пороге увидит его. Постаревшего, седого, со всклоченной бородой и ужасным шрамом через щёку, в обветшавшем и рваном костюме. Она сразу узнает его, бросится ему на шею и всё станет так же, как и прежде. Иногда на улицах она  всматривалась в лица бродяг (среди них было много русских, о, как же много среди них было русских), с содроганием представляя, что однажды в одном из них узнает Андре. Анна сразу обрывала эти подлые мысли – нет, никогда Андре не опустится до такого, он лучше умрёт, чем будет попрошайничать на улицах.

И тут же с отвращением ловила себя на том, что, может, она и хотела такого, чтобы он пришёл, нет, приполз к ней жалкий, униженный, с красной, опухшей физиономией. А она подобрала бы его и заботилась о нём. Давала деньги, жертвовала собой. Несла свой крест, как многие, слишком многие русские женщины в Париже, тянущие на себе опустившихся мужей. Почему, спрашивала она себя, почему женщинам легче любить именно так, чувствуя себя одновременно и жертвой, и спасительницей, почему им хочется постоянно чувствовать своё превосходство над тем, кто рядом. А впрочем, если бы Андре нашёл её, всё стало бы неважно.

Анна начала массажировать грудь, плавно скользнула рукой вдоль правого бока, по рёбрам. Шрамы, ещё одно воспоминание из другой жизни, чувствуются на ощупь, но в зеркало их почти уже и не видно. Она прикрыла глаза и упала в колодец прошлого. Холодный март восемнадцатого года. Поезд, скорбно и как будто траурно ползущий по разрушенной стране. Постоянные остановки, всё время что-то заканчивается, то дрова, то вода в котле. Во время очередной остановки помощник машиниста выгоняет мужчин из вагона, выдаёт им топоры и пилы – нужно собрать дров, чтобы поезд смог хоть как-то доковылять до ближайшей станции. Её спутники, офицеры, которые после госпиталя возвращаются домой, в Город, выходят вместе со всеми. И она увязывается следом, не сидеть же одной в теплушке.

Конечно, она не собиралась рубить деревья, куда интересней ей был франтоватый, ладный Георгий, которого она по своей привычке переделывать имена знакомых на иностранный манер, сразу окрестила Георгом. Он ухаживал за Анной ещё в госпитале: помогал носить тяжести, вечерами играл романсы на гитаре, бросая на неё отчаянные взгляды. Романсы она терпеть не могла, а вот Георг ей нравился, и она, не раздумывая, согласилась ехать с ним и его товарищами.

Они отошли в сторону от остальных, провожаемые гаммой взглядов: одобрительных, завидующих, возмущённых. Под ногами шуршали останки прошлогодних листьев, тишину леса нарушал лишь нестройный стук топоров. Георг подхватил её, повернулся вместе с ней – раз, другой, так что у неё закружилась голова, осыпал жгучими поцелуями лицо и шею. Но когда его губы сползли вниз, на ключицы, а жадные руки полезли расстегивать платье, Анна, пересилив внутреннее борение, оттолкнула его. «Пустите меня, я не хочу», - шепнула она, зная, что голос выдаёт её страсть. Но ей действительно не хотелось вот так – в холодном, промозглом лесу, на сухом лиственном матрасе, после первого же поцелуя, словно какая-нибудь распутная крестьянская девка. Георг понял, и его пальцы вернулись на её талию.

Когда они возвращались к поезду и потом, ночью, под перестук колёс, она думала о том, как это будет. Конечно, она хотела бы, чтобы всё произошло при свете свечей, в мягкой постели, после нескольких бокалов шампанского и ванны (да, ради ванны она сейчас готова была на всё, вплоть до убийства), но до свечей, постели и ванны были километры и километры пути. «Что ж, пусть это будет лес, в этом даже есть некая первобытная природная романтика», - думала Анна. - «Только надо будет сначала снять с него шинель и постелить на землю, чтобы не запачкать юбку».

Только следующего дня у них не было, потому что той же ночью поезд остановили, и по вагону прошёл патруль балтийских морячков в бушлатах, с винтовками в руках и ребристыми ручными бомбами на поясах. Анну отделили от её спутников и вместе с ещё четырьмя женщинами загнали в старый сарай с дырявой крышей. Судя по жуткому запаху дёгтя, здесь когда-то хранились шпалы, но теперь они, очевидно, все пошли на дело мировой революции, а в сарае осталось только несколько нар, на которых разместились испуганные узницы.

От внезапности этих событий Анна впала в какой-то сомнамбулический транс и утратила чувство времени. И когда за стеной сарая прозвучал сухой громкий треск, она даже и не поняла, что это, и крайне удивилась, услышав слившийся в одну глухую отчаянную ноту стон, исторгнутый одновременно всеми женщинами, и увидев, как зашлась в истеричном плаче её соседка по нарам.

Но понять, что произошло, Анна так и не успела, потому что тут же распахнулась дверь, и зычный голос снаружи крикнул:

- А ну, контра женского полу, выходи по одному!

Всхлипывающие женщины потянулись к выходу. Анна пошла вместе с ними. В этот момент ей показалось, что тело вдруг зажило своей, отдельной жизнью, подчиняясь не самостоятельной воле (или в данном случае её полному отсутствию), а некому общему движению, и что на самом деле с самого рождения ей только казалось, что она двигает это тело, а на самом деле оно всегда двигалось именно так, в исторически обусловленном и предначертанном ритме.

На улице ей прямо в глаза ударил свет фонаря, так что она вяло подняла ладонь, защищаясь от невыносимого света, и всё тот же зычный голос гаркнул:

- А эта с офицерьём была!

Анна несколько раз поморгала, привыкая к свету фонарей, и тут от удивления у неё едва не отвалилась челюсть. Рядом с моряком, держащим фонарь и глядящим на неё с глумливым выражением на совершенно бандитской физиономии, стоял Серж. Он держал руки в карманах  чёрной кожаной куртки, висевшей на нём так же нескладно, как когда-то гимназический мундир, слегка покачивался на каблуках, и в глазах его, всё так же прикрытых очками с тонкой оправой, блестел непривычный хищный блеск.

Она удивилась, да, тогда она ещё удивлялась таким случайным встречам. Потом, со временем она убедилась на собственном опыте и по рассказам других людей, что во время той проклятой грязной войны случались самые неожиданные, дикие и абсолютно случайные встречи. Как будто в те годы сама ткань реальности пошла складками, сводя между собой людей, которые в нормальные времена никогда бы не встретились.

- Серёжа, - пробормотала она, еле шевеля языком.

- Надо же. Знакомица? – спросил моряк с фонарём у Сержа. Тот криво улыбнулся и дёрнул головой:

- Да, вроде того. Типичная буржуазная контрреволюционная подстилка. Всегда такой была, такой и осталась.

- Ага. Таки чего с ней делать? Шлёпнуть? – поинтересовался моряк, а потом сам же себе и возразил, - Да ведь жалко как-то. Баба ж всё-таки. Может, того... и отпустить?

Он сделал непонятный жест рукой, и Анна непроизвольно сглотнула, понимая, что «того» может означать только одно.

- Пошли, - сухо бросил Серж, поворачиваясь.

Анна пошла за ним по скользкой и разбитой дорожке вдоль железнодорожных путей, а за нею следовал моряк с фонарём. Остальные женщины, как она заметила, так и остались недоумённой кучкой стоять возле сарая. Прошли они совсем недалеко, когда вдоль дороги, возле длинного штакетника в лучах фонаря она увидела какие-то белые бесформенные кули. Не веря своим глазам, Анна сделала несколько шагов в сторону (почему-то никто не остановил её и даже не окрикнул), и почувствовала, как сердце болезненно сжимается в груди, не давая лёгким втянуть воздух. Все они были здесь, те, с кем она ехала в одном вагоне, с кем пила чай, перешучивалась и смеялась. Георг лежал на боку, вытянув вперёд правую руку с растопыренными скрюченными пальцами, а из красных дыр на его груди сочилась кровь, растворяясь в коричневой грязи.

Анна издала приглушённый вздох. Ей не раз доводилось видеть смерть, когда она работала в госпитале, но в тот момент поняла, что никогда раньше не ощущала смерть по-настоящему. Вчера Георг обнимал её талию и вот теперь лежит на земле без движения, а его крепкие, тёплые руки, чьё прикосновение будоражило её душу, медленно остывают под равнодушным ночным небом. Всего лишь несколько часов назад она предвосхищала, как будет целовать вот эти губы, на которые медленно наползает синюшная бледность, и как будет прикасаться к вот этой груди, на которой расцвели кровавые маки...

- Пойдём, дамочка! Посмотрела и будя! – матрос толкнул её в спину, не сильно, но настойчиво, и Аня побрела, шаркая ногами, с опущенной головой, старательно изгоняя мысли о том, что теперь с ней будет.

Через пару десятков метров они дошли до большого здания, чьи очертания терялись во мраке, по всей видимости, это был вокзал. Серж прошёл вперед, спустился по ступенькам и распахнул дверь в небольшое подвальное помещение, где на полу стояли пара топчанов и несколько стульев. На одном из них сидел, сгорбившись, мужичок с окладистой бородой и увлечённо читал какую-то брошюру. Названия брошюры Анна не разглядела, и подумала, что это, скорее всего, какое-нибудь пособие по рабочему вопросу.

Бородач оторвался от брошюрки и елейным голосом спросил:

- Ну что там у вас, соколики?

Серж ответил довольно:

- Дамочку поймали. С офицерами якшалась.

- Це-це-це, - неодобрительно покачал головой бородач. – И что же теперь с ней делать-то?

- Взгрей её, Митрич. Да как следует, от души.

- Взгреть – это можно. Взгреть – это мы запросто.

Он встал, закрыл брошюрку, проложив то место, где читал, потрёпанной закладкой, и вытянул из-за пояса предмет, который Анна сначала приняла за обычную палку, и похолодела, когда увидела,  как бородач аккуратно разворачивает длинный ременной хвост, превращая палку в плеть.

- Разоблачайтесь, барышня, - весело сказал он Анне. Она сглотнула и оглянулась. Матрос смотрел на неё с безразличием, а в глазах Сержа сияло безумное, радостное торжество, от которого ей стало откровенно не по себе.

Всё происходящее удивительным образом напоминало её подростковые фантазии, в которых она видела себя попавшей в плен и приговоренной к жестоким пыткам то в подвале средневекового замка, то в застенках инквизиции, то в диком индейском или африканском племени. Только вот во всех этих фантазиях в самый отчаянный момент, когда она уже стояла возле столба в той или иной степени обнажённости или висела на дыбе, а злобный палач готовился обрушить на неё первый удар, появлялся благородный и красивый рыцарь... или мушкетёр короля... или искатель приключений. Одним мощным ударом из арсенала английского бокса он нокаутировал мучителя, уносил её на руках, а затем сажал на своего верного коня и они скакали по волшебным землям... или джунглям... или прериям. Она прижималась к его широкой спине, и её сердце сладко замирало в предчувствии дальнейшего развития событий. Впрочем, иногда фантазии позволяли злобному палачу нанести несколько ударов раньше, чем герой ворвётся и спасёт её. Эти раны потом так возбуждающе ныли в её мечтах, когда она скакала вместе со своим спасителем, и, конечно, они предоставляли прекрасную возможность попросить его нанести целебную мазь ей на спину и пониже...

Только вот сейчас она оказалась не в мире романтических фантазий, а в каком-то грязном, холодном подвале, и во всём происходящем не было ровным счётом ничего возбуждающего, а было до обидного страшно, пошло и уродливо. Анна начала расстегивать пуговицы на платье, шепча:

- Как, как же так, господа... как вы можете... вот так... с женщиной...

Серж шагнул к ней, наклонился к её уху и тихо шепнул:

- Так тебе же ведь нравится, я знаю... Ты же с этим своим гусаром так развлекалась...

Анна похолодела и уставилась на него расширенными зрачками. «Откуда он знает?» - билось у неё в голове. А Серж в ответ медленно растянул губы в глумливой усмешке и сказал, теперь уже громко:

- Давай, давай, раздевайся. Почувствуешь сейчас на своей шкуре нашу пролетарскую справедливость.

«Да из тебя пролетарий, как из дерьма пуля», - подумала Анна с ненавистью, но ничего не сказала, а вместо этого продолжила с отчаянием стаскивать с себя одежду. Нет, это совсем не было похоже на её мечты. И на то, как это было с Андре, тоже было совсем не похоже. Да, он любил играть в жестокость, да, иногда он заигрывался, а когда пускал в ход конский хлыст, Анна сама не могла сказать, нравится ей это или нет. Но в любом случае это была лишь игра, и она знала, что в любой момент может её прекратить, если пожелает. А она не желала, чтобы он прекратил. Потому что хлыст был в руках Андре, а ему Анна доверяла безраздельно, как повелителю её души и тела... Андре, а не какому-то жутковато-весёлому бородачу с масляными глазками и не полубезумному Сержу. И происходило всё это не в грязном подвале, а на квартире у Андре, и там была ванна, и шампанское, и свечи.

Анна чуть не плача сорвала с себя наконец-то платье, бросила его на пол, оставшись в лифе и панталонах, вскрикнула истерично:

- Ну что, довольны?

Бородач деликатно кашлянул и сказал:

- Так это... вы уж до конца дело-то доведите, барышня, будьте ласковы.

- Что? – она затравленно оглянулась и снова не увидела никакой поддержки. И, как назло, ни благородный рыцарь на белом коне, ни ковбой на мустанге не торопились прискакать ей на выручку.

- Хорошо, вы этого хотите, да? – она быстро, стараясь заглушить в себе чувство стыда, развязала завязки на ботинках, сбросила их с ног, потом так же быстро, одним движением расстегнула застёжки корсета и скинула его. Тут её запал на мгновение утих, но она собралась с силами, развязала завязки на панталонах и дала им свободно скользнуть по ногам. Прикрываться она не стала, а наоборот – выпрямилась, выставив вперёд крепкую грудь, и дерзко уставилась на бородача.

- Эх! – одобрительно крякнул матрос. 

- Вот так-то лучше, - сказал ничуть не смущённый бородач. – Чулки можно оставить, они нам не помеха. А теперь давайте на лавочку, барышня. Устраивайтесь поудобнее. Процедура нам предстоит длительная.

Анна на негнущихся ногах подошла к топчану, легла, протянув вперёд руки. Нет, этот дурной кошмар ни в чём не напоминало её фантазии. Откуда-то, из какой-то невидной глазу щели, сквозило холодной струёй ветра, так что спина успела покрыться мурашками, пока бородач привязывал её запястья и щиколотки грубой верёвкой, сразу же впившейся в кожу. Груди неприятно сплющились о шершавую деревянную поверхность, придавив соски. А внутри всё сжималось от стыда и отчаяния. 

- Что ж, приступим. Готовы, барышня? – спросил нависший над ней бородач. Анна хотела ответить, что не готова и никогда не будет готова, но тут в воздухе раздался свист, и на её спину легла первая раскалённая полоса. Анна раскрыла рот и судорожно вздохнула, она и не думала, что это будет настолько больно.

После первого десятка ударов она уже готова была на всё, что угодно: согласиться с марксистским учением, отречься от веры-царя-отечества, облобызать фотографию Ленина, лишь бы только избавиться от жгучей боли, полосующей спину. Но каждый раз, когда Анна пыталась крикнуть об этом своему мучителю, воздуха в лёгких хватало только на неразборчивый вопль. Особенно истошным вопль получался после тех ударов, при которых плеть захлёстывала на рёбра, оставляя наливающиеся на глазах чёрнотой кровоподтёки.

После двадцатого удара Анна уже не чувствовала ни стыда, ни даже желания как-то уговорить палача прекратить эту пытку. Она вся отдалась ритму боли, подчиняла всё своё естество выполнению одной и той же последовательности действий: после очередного крика несколько раз вдохнуть-выдохнуть - набрать воздух - расслабить спину насколько возможно - вытерпеть следующую огненную полосу – отдаться неистовому воплю боли – несколько раз вдохнуть-выдохнуть.

Бородач бил не спеша, давал Анне отдышаться. Видно было, что он относится к своему делу со всей серьёзностью, а потому выполняет его со строгой размерностью и величественной неторопливостью, как будто проводит мистический ритуал, с помощью которого намеревается изгнать демонов контрреволюции из отдельного женского организма, а через него из всей матушки-России в совокупной цельности.

После сорокового удара бородач остановился. Анна, сначала не понявшая этого, лежала в ожидании нового удара, которого всё не было и не было. Она хотела повернуть голову и взглянуть наверх, но сил совсем не осталась. Она лежала, тяжело дыша, ощущая, как жутко жжёт спину и как по рёбрам медленно и щекотно стекают капли какой-то жидкости. «Да это же кровь», - подумала Анна отстранённо и безразлично, - «моя кровь».

- Эх, - сказал бородач с осуждением, - тонкая у вас кожа, барышня. Сразу видно – не трудовой масти человек.

- Ты ей спину-то не уродуй, - сказал матрос. – Пониже бей, там места полно.

- Не учи учёного. Сам вижу. Ну что, барышня, продолжим?

- Не надо, - еле шевеля губами, прошептала Анна, но её никто не слушал.

Плеть снова свистнула в воздухе, но на сей раз врезалась не в спину, а в мягкие ткани пониже поясницы. Анна содрогнулась от неожиданности и взвизгнула, закинув голову. Боль от ударов по неповреждённой ещё коже переносилась легче, по крайней мере, поначалу. Но потом, когда плеть стала попадать по предыдущим рубцам, боль стала нарастать, подпитывая новыми ударами. Только теперь после хлопка плетью по телу Анна уже не кричала, а только монотонно выла на одной низкой ноте, как пароходная сирена, но ускользающим в небытие сознанием из последних сил пыталась поддерживать ритм дыханий и расслаблений.

- Всё, хватит с неё, - услышала она громкий окрик Сержа. Бородач огрел свою жертву ещё раз напоследок, отошёл в сторону, взял со стола тряпку и начал протирать плеть, бурча недовольно:

- Да ничего, можно было бы ещё всыпать, чай, не сдохла б.

- Ты это, Митрич, - окликнул его матрос. – Процедуру-то проведи. Сколько ж раз напоминать.

- Ах да, точно, - спохватился бородач. – Звиняйте, товарищи, забывчив стал. Щас-щас, гигиена – ей же ей первое дело! Без гигиены, товарищи, мирового счастья не построишь.

Он извлёк из под стола бутыль с мутной жидкостью, отковырнул еловую шишку, заменявшую пробку, а затем щедро плеснул жидкостью на спину и ягодицы Анны. Жгучая боль исторгла её из того полубессознательного состояния, в которое она уже было начала с блаженством погружаться. Анна вытянулась в струнку, забилась так, что затрещали верёвки, и завопила, как раненная пулей. Но этот короткий приступ тут же иссяк, силы окончательно покинули её, и она снова распласталась по топчану, тихо всхлипывая.

Бородач неторопливо развязал ей руки, а матрос ноги.

- Вставайте, барышня. Али мало вам, ещё получить хотите? – и бородач гулко хохотнул, искренне радуясь своей жестокой шутке.

Анна пошевелилась, медленно подтянула руки и попыталась опереться на топчан. Как ни странно, но это получилось. Она встала на колени, затем осторожно опустила ногу на пол, и только тут начала ощущать кроме чудовищной боли в спине, менее острую, но столь же неприятную боль в натёртых верёвками местах. Матрос поддержал её под локоть и проворчал:

- А ну давайте темпу, дамочка. Освобождайте место, там целая очередь скопилась. Одевайтесь и вперёд.

Анна с ужасом уставилась на лежащую перед ней одежду, не представляя, как сможет натянуть всё это на иссечённое тело. Панталоны и лиф она надевать не стала, а вот с платьем кое-как справилась при помощи матроса, морщась от резко вспыхнувшей боли в натянувшейся коже, когда пришлось поднимать вверх руки. Тут же матрос и Серж подхватили её с двух сторон под руки, проволокли вверх по ступенькам, а затем по грязной и скользкой дорожке. С каким-то тупым изумлением Анна отметила, что потихоньку начинает светать. Когда же её протащили мимо трупов, она даже не посмотрела в ту сторону, слишком занятая своими страдальческими ощущениями.

Её товарки по несчастью всё так же стояли возле сарая, и Анна почувствовала лёгкий укол стыда за свой растрёпанный вид, искусанные губы и заплаканные глаза. «Да ведь они и крики мои слышали», -  подумала она. – «А впрочем, какая теперь разница?». В сарае Серж и матрос грубо швырнули Анну на всё те же жёсткие нары, и она осталась лежать в полной неподвижности и полузабытьи.

Анна совсем потеряла чувство времени, и даже не замечала, как одну за другой в сарай вталкивают других женщин, в столь же ужасном виде, как и она сама. Пришла в себя она только тогда, когда почувствовал, что кто-то стоит рядом и смотрит на неё. Анна медленно повернула голову и увидела перед собой Сержа.

- Что... надо..., - прошептала она пересохшими губами.

- Вот, попей.

Серж поднёс к её губам кружку с водой. Анна с трудом приподнялась, подхватила кружку за дно и сделала несколько жадных глотков.

- Откуда... ты... узнал?

- Что узнал?

- Про нас с Андре... про наши... увлечения...

- Лиза рассказала.

Анна глухо засмеялась. Вот ведь надо же было быть такой дурёхой. Растрепала о своих интимных отношениях подруге, и не подумала, что та расскажет своему бестолковому брату. Ведь она же всегда его откровенно презирала, а вот надо же...

Серж навис над ней, явно очень довольный собой.

- Что, понравилось тебе? Видишь, я тоже могу быть как этот твой гусаришка.

- Ты? – выдохнула она со всем презрением, на какое только была способна. - Да ты же сам... за плеть не смог... не смог взяться... Был ничто... жеством... Ничто.. жеством ос... тался...

- Мразь!

Серж схватил её за плечи, отчего немного утихшая боль вспыхнула с новой силой.

- Не надо, - простонала Анна и вздрогнула, увидев злое торжество в его глазах. И тут его злоба, её беспомощность, опустошающая боль в израненном теле слились вдруг в одно противоречивое, пугающее и удивительно возбуждающее чувство, так что, когда Серж впился своими губами в её, Анна восприняла это с облегчением и готовностью. Серж резко толкнул её на спину, отчего Анна издала ещё один крик боли, и начал судорожно срывать с неё платье. Когда всё закончилось, он встал и, глядя куда-то в пространство, сказал отстранённо:

- Ты ещё скажи спасибо, что я не отдал тебя матросам.

Анна глянула на Сержа с нескрываемым отвращением, потом оглянулась вокруг, неожиданно осознав, что свидетелями её окончательного падения были ещё и вот эти лежащие на животах, тихо стонущие женщины, которым досталось даже больше страданий, чем ей.

- Мерзавец, - прошептала она.

- Скажи спасибо, - настойчиво повторил Серж. -  И ещё вот, на, руку мне поцелуй.

Он протянул руку к губам Анны. Будь она благородной и смелой героиней своих фантазий, она бы укусила эти пальцы. Или приподнялась и плюнула ему в лицо. А потом будь что будет. Но это была не фантазия. Не было здесь рыцаря на белом коне, который непременно нокаутировал бы Сержа или, лучше, пристрелил его как бешеного пса. Потому Анна сначала покорно ткнулась губами в запястье Сержа, а потом пробормотала «спасибо». При этом она опять ощутило то же странное сочетание невероятное презрения к нему, и в то же время странное возбуждение от того, что этот пошлый, гнусный человечишка повелевает ею.

На секунду она подумала, что, может, он смог бы заменить Андре и стать главным в её жизни. И тут же оборвала мысль жёстким: «стоило только появиться новому самцу, и ты уже готова ему отдаваться и отдаваться, а ведь этот скот приказал расстрелять Георга и выпороть тебя... и этих женщин тоже... и не только выпороть».

Серж вышел из сарая, а к Анне подошла одна из женщин, издав тяжелый стон, опустилась рядом с нарами на колени, погладила Анну по волосам и сказала:

- Ты поплачь, поплачь и легче станет.

- Не могу, - честно ответила Анна. Действительно, она не могла выдавить из себя и слезинки. Женщина нагнулась к ней:

- Ты не думай о ненависти. Этих людей Бог накажет, поверь мне, обязательно накажет.

Анна часто думала о том, что же произошло с Сержем. Информация из страны большевиков доходила скудно, со знакомым там, на давно покинутой родине, она отношений не поддерживала. Иногда ей в руки попадались советские газеты, и она быстро пробегала взглядом статьи, надеясь встретить там фамилию Сержа, но напрасно. Либо он так и не выбился в крупные начальники, либо и вовсе погиб на одном из многочисленных фронтов гражданской войны. Анне, конечно же, по душе был именно второй вариант. Она с удовольствием представляла себе, как где-нибудь в поле на Сержа, растерянного, поправляющего слезающие очки, налетает донской казак и с лихим гиканьем разрубает шашкой и очки, и бледное лицо большевистского упыря. Хотя нет, так это слишком просто. Лучше пусть он получит пулю в живот и долго-долго подыхает на больничной койке! А ещё лучше было бы, если его поставили к стенке и пристрелили свои же большевики за подлость, бандитизм и моральное распутство!

В 30-е годы, когда в эмиграцию начали просачиваться самые тёмные слухи о внутренних чистках, идущих в стане бывших революционеров, Анна начала думать, что лучше бы, пожалуй, Серж счастливо избежал шашек и пуль, получил бы после войны какую-нибудь мелкую должность, а потом попал в «ежовые рукавицы». Она с удовольствием представляла себе, как чекистские громилы затаскивают Сержа в подвалы Лубянки, избивают, да так, что его кровь заляпывает стены, лишают сна, морят голодом и наконец – апофеоз: судебное заседание, на котором едва балансирующий на грани сознания Серж с опухшим, неузнаваемым от многодневных побоев лицом, признаётся в самых нелепых деяниях, таким же тусклым, безжизненным голосом, каким она когда-то стонала своё «спасибо».

Но всё же, стоит признать, свой след в истории он оставил, по крайней мере, в истории Анны: его подпись на своём теле, эти тонкие, белёсые росчерки которой Анна ощупывала пальцами, каждый раз, когда надевала лиф или корсет. Впервые увидев шрамы в зеркале, она в ужасе решила, что теперь навсегда изуродована, и что все, кто увидят эти шрамы, будут отворачиваться с жалостью и отвращением. Но оказалось, что, напротив, шрамы обладали удивительной притягательностью. Их рассматривали, их щупали с каким-то даже сладострастием. И только Андре, проводя рукой по её спине, говорил брезгливо:

- Топорная работа. Попался бы мне этот красный недоумок, я бы ему показал, что такое настоящее искусство.

Действительно, те следы, которые оставлял Андре на её теле: ссадины от верёвок, краснота от хлыста или ремня, проходили за несколько дней. Даже когда в порыве страсти он отвешивал ей пощёчины, от которых мутилось в голове и подгибались ноги, на следующий день она с удивлением обнаруживала в зеркале лишь лёгкие припухлости, которые с лёгкостью маскировала пудрой. И он никогда, никогда не доводил дело до крови, похоже, он вообще не любил кровь, странная фобия для человека его профессии.

Лёвушка осторожно поинтересовался её шрамами, после того, как они впервые занялись любовью. Анна отвернулась  от него и рассказала тихим, бесстрастным голосом: брат одноклассницы... до революции ухаживал... она его отвергла... встретились в 18-м году... он командовал бандой матросов... избил плетью... изнасиловал. Конечно, она не стала рассказывать про Георга, свои детские фантазии и то странное ощущение предельного унижения и тёмного, злого возбуждения, которое охватило её, когда Серж пришёл к ней после порки.

Как только она закончила свой рассказ, она услышала за спиной всхлипы и тут же повернулась к нему. Слёзы текли по его щекам, усам, капали на подушку; бедный, наивный Лёвушка, его так легко было растрогать. Он потянулся, обнял её и неуклюже погладил по спине. Анна приникла к его груди, радуясь, что он не видит той смеси отвращения и благодарности, что отразилась в этот момент на её лице. Она всегда ненавидела любые проявление слабости в мужчинах, в особенности – слёзы. Но так давно, так давно никто не плакал над ней. И на какое-то мгновение Лёвушка напомнил ей о последней встрече с отцом, на вокзале, когда она уезжала на фронт с недавно сформированным госпиталем. Отец тогда тоже плакал и обнимал её, и она вот так же чувствовала одновременно и презрение к такому неприличному для мужчины проявлению чувств, и невыразимую нежность к нему, всегда такому молчаливому, застенчивому и сдержанному. Может, из-за тех воспоминаний она и осталась с Лёвушкой. Его слёзы соединили их невидимой связью... и она не хотела рвать эту связь. За неё это сделали немцы.

А Лена... она ведь тоже любила ласкать её спину, проводить тонкими пальчиками по шрамам, и постоянно  просить, нет, требовать ещё и ещё раз повторить ту историю, что случилась на далёкой станции, в стране, которую они обе когда-то называли своей родиной. Слушала, затаив дыхание, как в первый раз, и потом задавала одни и те же вопросы с потаённой садистской чувственностью:

- Больно было? Как долго заживало? А он тебе нравился, ну хоть чуточку?

Вспомнив о Лене, она тут же села на кровать и начала медленно одеваться. Лена  так любила, когда её одевали, и начинать всегда надо было именно с чулок. Медленно, аккуратно, слегка касаясь пальцами тонкой бледной кожи с проступающими синими жилками. Потом обязательно разгладить чулки легкими, воздушными касаниями от пальчиков до середины бедёр. А если забраться пальчиками чуть-чуть дальше, то Лена не обидится, нет, напротив, она откинется назад, закатит небесно-синие глаза и томно вздохнёт. Во всём, что касалось Лены, в её внешности, её увлечениях, обстановки спальни и всего дома было что-то нежное, да и вся она была восхитительно пухленькая, ни в коем случае не толстая, а просто мягкая. Когда Анна снимала с неё лиф, то всегда громко говорила с преувеличенным восточным акцентом: «Вах, какой девушка, как пэрсик!», а Лена в ответ смеялась и сразу же лезла целоваться.

Анна вспомнила с неожиданной ностальгией (странно как порой те жизненные обстоятельства, которые тогда казались как минимум неуютными, а то и вовсе опасными, по прошествии времени вспоминаются, как нечто приятное), как ходила по Константинополю в поисках работы.  Сначала пыталась устроиться в больницу нянечкой или медсестрой, но вместе с русским воинством приплыло столько женщин, разбирающихся в уходе за больными и ранеными, что на каждую открывающуюся вакансию сбегались сразу несколько десятков желающих с опытом, рекомендациями и образованием. Деньги, полученные от Андре перед расставанием, потихоньку подходили к концу. Она пыталась продать что-нибудь из драгоценностей, но и здесь ей помешал наплыв соотечественников: слишком многие впавшие в крайнюю нужду продавали вещи по любым ценам, в результате чего эти самые цены опустились до смешного уровня и даже ниже.

Так что когда Анна услышала от одной знакомой о богатой русской семье, которая ищет молодую, красивую служанку, то отреагировала незамедлительно. Хотя уже по тому, каким тоном была произнесена эта новость, можно было понять, что её ожидает, но к тому моменту Анна уже успела убедиться, что в её активе нет ничего, кроме стройного, худощавого тела и миловидного личика, а удовлетворять потребности одного хозяина это всё же куда лучше, чем торговать тем и другим напропалую на стамбульских улицах.

Вот только она не ожидала, что выбирать служанку будет вовсе не хозяин, а хозяйка, которой Анна приглянулась с первого взгляда. Анну поначалу данное обстоятельство несколько смутило. Подобного опыта в её жизни ещё не было, ну если не считать тех нескольких раз, когда она училась на курсах медсестёр и после занятий целовалась в коридоре с одной сокурсницей, тоже из гимназисток (вполне возможно, дело дошло бы и до самой крайности, на та вскорости увлеклась одной скандально известной поэтессой). Так же смущало и то, что хозяин дома – сухопарый, похожий на англичанина делец средних лет, сделавший состояние в твёрдой валюте на тёмных операциях с тыловым снабжением в деникинском штабе, -  любил присутствовать на их сапфических играх, впрочем, ограничиваясь только наблюдением. Однако, от смущения Анна избавилась довольно быстро, фактически, сразу же после того, как получила первую зарплату.

Лена и её муж стали для неё билетом в Париж, ведь должна же верная служанка в таком далёком пути заботиться о своей госпоже, одевать её, причёсывать, наносить макияж, а также выполнять другие, более интимные обязанности. Анна с детства мечтала побывать в Париже, но, конечно, не думала, что ей придётся приехать сюда именно так, и уж никогда, даже в самых кошмарных снах, не предвидела того, какие обстоятельства будут этому предшествовать. Вскоре после приезда ветреная Лена обзавелась новой служанкой – молоденькой эльзаской с пшеничной косой до пояса, румяными щёчками, провинциальным акцентом и застенчивой улыбкой. Одного взгляда на эту простодушную девушку, идеальную жертву для хищнических наклонностей Лены, было достаточно Анне, чтобы понять: её дни в этом доме близятся к окончанию. Но она не переживала. Париж волновал её кровь, она была уверена, что с лёгкостью найдёт своё место в этом чудесном городе неограниченных возможностей.

Лена уехала вместе с мужем в Америку ещё в 35-м... или 36-м... Есть такие гибкие люди, которые всегда всё понимают вовремя и реагируют наилучшим образом. Они с удивительной легкостью ухитряются не только выжить в обстоятельствах, которые стали причиной гибели множества других людей, но ещё и выйти из этих обстоятельств с прибытком.

Анна вышла из комнаты и закрыла дверь на ключ. Спускаясь по лестнице, она играла в ту же игру, в которую играла уже несколько месяцев: слегка придерживала ногу на каждой ступеньке и вспоминала одного из уехавших. Василий, Григорий, Лада, Ирина, Мария... Впрочем, уехали не все, некоторые остались, к добру или к худу. Всё та же всезнающая консьержка недавно рассказывала ей про Нину, как та отчаянно пыталась вызволить свою подругу Ольгу из лап гестапо. Дошла до самого высокого начальства, упрашивала, умоляла, чуть ли не на коленях стояла. Ничего не помогло. Ольгу увезли, как и других евреев. А Нина в тот день бродила по улицам как одна из макбетовских ведьм: растрёпанные волосы, порванное платье, застывшее лицо. Нет, хорошо, что она не видела Нину в тот проклятый день, не видела «женщину с чугунным нутром», как та сама себя аттестовала, в таком состоянии.

Если уж на память пришла Нина, лучше вспомнить её суровой и властной, как в ту их короткую встречу в кафе, во время литературной вечеринки после поэтического вечера. Они случайно оказались за одним столиком, и Анна, разумеется, сразу высказала своё почитание талантом Нины (как и многие эмигранты, Анна читала её газетные очерки о парижской жизни). Затем, слова за слово, Анна рассказала ей о всей своей жизни: о Серже и Андре, России и Константинополе. О своей жуткой, непреходящей тоске по Городу, русской зиме, Андре, родителям... Нина слушала её с непроницаемым лицом, и Анна с усталым отвращением к самой себе подумала, что, наверное, каждый новый знакомый рассказывает Нине подобные истории. За спиной каждого русского, живущего в Париже, таился ад, и они любили снова погружаться в тоску и страх, расчёсывать старые раны – неприятная привычка, которой не избег никто из них.

В тот момент Анна вдруг почувствовала в этой малознакомой женщине одновременно и что-то притягательное, и отталкивающее. Её очевидная, бросающаяся в глаза внутренняя сила, её прямая спина, сжатые губы и холодное выражение лица создавали впечатление, что она – тот человек, которому можно рассказать самое наболевшее и невыразимое, то, что копилось в душе Анны с тех проклятых дней, когда рухнул её мир. Только она, такая сдержанная и сильная, сможет выдержать эту мучительную историю, не пускаясь в сентиментальное, слезливое сочувствие, от которого становится только хуже, не обдаст ханжеским презрением, а, напротив, своей стальной уверенностью в собственных силах даст Анне пример того, как преодолеть прошлое и жить настоящим. Анна закончила свою историю, и, робко глянув на всё столь же непроницаемую Нину, спросила зачем-то:

- Как, годится это для рассказа?

Нина покровительственно улыбнулась и бросила жёстким тоном:

- Я не пишу порнографию.

Анна сжала кулаки, и вдруг её словно прорвало. Она нагнулась вперёд и прошипела:

- Что ты о себе думаешь? Да, я отдавала своё тело, это всё, что у меня есть. Я не умею работать. Не умею шить. Не умею красиво писать, как ты. У меня нет благородных идей, я просто выживаю, как могу. И я не позволю, чтобы со мной обращались, как с подзаборной дрянью...

Она говорила всё громче, упиваясь своей откровенностью, своими эмоциями и своей ненавистью к сидящей напротив снежной королеве. Анне в тот момент было всё равно, что остальные в зале поворачиваются в их сторону, её охватило чувство приятной расслабленной лёгкости, как будто поток исходящих из её уст самооправданий и ругательств подхватил её и понёс неведомо куда.

В глазах Нины нарастала угроза, и её руки, лежащие на скатерти, напряглись. Анна с абсолютной ясностью поняла, что сейчас произойдёт. Нина не будет терпеть, она просто размахнётся и врежет ей по лицу, чтобы прекратить истерику. И это будет прекрасно. Анна не стерпела бы такого ни от кого другого, только когда-то давно от Андре и теперь от этой женщины.

Она с жестоким удовольствием предчувствовала, как сейчас коротко просвистит в воздухе ладонь, и тут же её лицо обожжёт кипятком боли, и даже вытянулась вперёд, приподнявшись над стулом, чтобы Нине было удобнее бить. И тут Нина неожиданно схватила Анну одной рукой за волосы, другой за подбородок, и впилась в её губы коротким, жарким поцелуем. А после этого сразу же отпустила. Анна опустилась на стул, таращась на Нину выпученными глазами, и не сразу, но поняла.

- Плагиат! – выдохнула она не то возмущённо, не то восторженно.  – Это же плагиат!

- Все мы, писатели, хоть в чём-то да плагиаторы, - ответила Нина абсолютно бесстрастно.

Неизвестно, что произошло бы дальше, но тут к столику подлетел Влад, как всегда, выпивший и потому изрядно покачивающийся, как моряк во время шторма, подхватил Анну под локоть и потащил танцевать. А она до сих пор вспоминала этот поцелуй, и не переставала удивляться тому, сколько страсти и силы было в этих тонких, надменно поджатых губах.

Анна закинула голову и зажмурилась. Утреннее парижское солнце светило так же ярко и многообещающе, как двадцать лет назад, когда она впервые ступила на эту благословенную землю в надежде найти здесь новый дом. Да, всё-таки, несмотря ни на что, Париж стал её новым домом. И она была здесь счастлива, пусть не всегда, но всё же.

Здесь её окружали соотечественники, здесь были ночные посиделки в ресторанах и кабаках с дурной репутацией, в которых велись отчаянные споры о политике, живописи и литературе. Она никогда в них по настоящему не участвовала, не хватало эрудиции, да и желания разбираться. Ей просто нравился гул голосов, русский язык в парижской ночи, пузырьки шампанского, щекочущие носоглотку.

Но этого мира, ставшего её новым домом, больше нет. Ей хотелось бы обвинить немцев в его исчезновении, но на самом деле он начал разрушаться гораздо раньше. Кто-то умер, кто-то бросил литературную деятельность ради работы, семьи, детей, кто-то уехал, кто-то спился, кто-то просто исчез непонятно куда. Да и сама она перестала посещать эти собрания после смерти Влада. Без него всё стало каким-то пресным и бессмысленным.

Влад всегда и везде производил впечатление чего-то нездешнего, как будто его ещё младенцем подкинули в этот мир атланты, эльфы или инопланетяне. Бледный, с тонкой прозрачной кожей, упрямым кучерявыми волосами, которые не поддавались расчёске. Когда он волновался (а он всегда волновался, когда говорил о литературе, особенно о современной) его руки начинали судорожно дрожать, язык спотыкался и он едва удерживался от крика. Когда она его встретила, его нервы были окончательно расшатаны алкоголем и отчаянием. У него обнаружили чахотку, и врачи откровенно объявили, что осталось совсем немного. Разве только если сменить климат, обстановку, образ жизни... но этого Влад делать не собирался. Наоборот, он теперь торопился жить: жадно пил вино и любовь, отчаянно спорил по любому поводу, а когда он разрождался хриплым, безудержным кашлем Анна явственно слышала в нём знамение приближающейся смерти. Это и пугало, и странным образом привлекало её, хотя она сама понимала, что есть нечто постыдной в увлечённости его увяданием, но не могла удержаться.

Он прекрасно ориентировался в парижской литературной среде, писал критические статьи в литературные журналы и подрабатывал переводами. И за то, и за другое платили жалкие гроши, но Влад как-то ухитрялся жить и на эти деньги, а порой и вовсе без денег.

- Вон там в углу, видишь, господин во фраке, я его помню ещё по Берлину.

Он назвал псевдоним... что-то экзотическое древнерусское... и давно выпавшее из её головы.

- Считает себя новым Достоевским... или даже Толстым... а наши дураки подхватывают. Хотя они любого готовы объявить новым Достоевским или новым Бунином...

Она как бы невзначай бросила взгляд на господина с нелепым псевдонимом и по его надменно-холодному виду и тому, как свысока он глядел на присутствующих, поняла, что тот действительно претендует на лавры нового великого писателя.

- И что же, есть у него шансы?

- Стать новым Достоевским? Нет, какое там... А потом, ну сама подумай, какой сейчас может быть Достоевский. Слезинка ребёнка, милосердие... нет, прошли те времена, сейчас так писать просто невозможно. Жестокий век – жестокие сердца. В наши дни писатель должен и сам быть жестоким, должен харкать кровью во всех. В буржуа, рабочих, аристократию.  А что до этого господина... есть у него проблески таланта... Только одна проблема, как и у всех из нашего поколения... не умеет строить сюжет, вообще никак. А без сюжета какой ты Достоевский или там Бунин. Он со мной как-то делился творческим замыслом. Представь себе: мужчина средних лет соблазняет юную девушку, даже не девушку, девочка. Подростка. Женится на её матери, чтобы быть к ней ближе, потом мать умирает, и они вместе с девочкой долго путешествуют. А потом девочка от него сбегает к другому, он убивает этого самого другого… Что за бред!

- М-да... звучит как-то пошловато.

- Вот-вот, и я то же самое сказал. Только, говорю, испортите свою и без того не лучшую литературную репутацию. А читать эту белиберду сомнительного нравственного содержания всё равно никто не станет.

«А ведь этот господин с глупым псевдонимом тоже уехал в Америку. Уехал, уехал, уехал», - пропела Анна про себя на мотив арии из «Пиковой дамы», той самой, которая  «Три карты, три карты, три карты». Тем временем, пока её голова была занята воспоминаниями, ноги сами вынесли Анну на набережную Сены, к мосту Александра III. Она поднялась на мост, прислонилась к перилам и, закрыв глаза, представила, что на самом деле она сейчас совсем в другом месте и другом времени, что река, которая плещет под пролётами, это не Сена, а Нева. Сейчас она откроет глаза и окажется, что всё произошедшее было всего лишь сном. Она вернулась из кроличьей норы и оставила там революцию, белых, красных, Новороссийск, Константинополь, Париж.

Никакая она не эмигрантка, а учащаяся курсов для медсестер. Идёт по Троицкому мосту к себе домой на Петроградскую сторону после занятий. Слева блестит на солнце игла Петропавловского собора, впереди видны узорчатые минареты соборной мечети, справа тянутся вдоль набережной угрюмые дома из красного кирпича. Дома её ждут родители и громкий скандал. Мать случайно нашла черновик её письма к Андре, глупого, восторженного письма юной, ах, какой юной девушки, в котором она обещает вечно быть его рабыней, повиноваться любому его желанию и всегда-всегда-всегда быть вместе с ним. Ах, как тогда возмущался бедный папа, он даже на миг потерял обычное хладнокровие, закричал и затопал ногами, впрочем, сам тут же устыдился своей несдержанности. И пускай, пускай. Пусть орёт, пусть даже бьёт (хотя она и не могла представить, как тихий и кроткий папа смог бы поднять на неё руку, а надо было, надо было!), лишь бы жил. А потом она будет, смеясь, рассказывать об этом всём Андре, а он прервёт её рассказ и спросит с неожиданной серьёзностью: «Ты правда хочешь всегда быть со мной?» и она радостно закричит: «Да, да, да!». Андре улыбнётся, и впервые она увидит на его высокомерном лице что-то вроде нежности.

Анна стояла так очень долго, подставив лицо ветру и солнцу, слушая крики птиц, шелест автомобильных шин по тротуару и прочие городские звуки. Но вот она открыла глаза, и увидела расстилающейся перед ней чужой город. Прекрасный, солнечный, зелёный... но чужой. И мрачное прошлое вновь обрушилось на неё, придавливая к земле своей тяжестью. Когда она всё-таки добралась до Города – похудевшая, со злыми, запавшими глазами, едва-едва оправившаяся после встречи с Сержем, она узнала, что мама умерла во время эпидемии «испанки», а отец сразу после похорон уехал на Дон к генералу Корнилову. Почему он не дождался Анны? Зачем он вообще поехал на этот треклятый Дон, он, скромный преподаватель математики, никогда не державший в руках оружия? Неужели так сильно хотел воевать с большевиками? Или после смерти матери ему уже было всё равно? Или он обезумел от горя и от творящегося кругом абсурда?

Но задать эти вопросы было некому. С отцом они так никогда и не встретились. Скорее всего, он так и не добрался до Дона, а если и добрался и смог поступить в Добровольческую армию (по словам Андре, математиков охотно брали в артиллерию) то, наверняка, погиб где-нибудь в стылой малороссийской степи, и лежит сейчас в безымянной братской могиле, над которой нет ни памятника, ни даже простого деревянного креста.

Анна перегнулась через перила и посмотрела на солнечные блики в воде. Это ведь совсем просто. Оторвать ноги от брусчатки, перекинуть тело, и вниз. Без раздумий, без сожалений. Всё, финита ля комедия. Вот уже несколько месяцев она приходила сюда, и каждый раз спрашивала себя, хватит ли ей душевных сил выполнить своё решение. И каждый раз с усталым отчаянием опасалась, что, скорее всего, в последний момент струсит и тогда.... Останется только одно: пойти в заведение мадам Жаклин и сказать ей: «да, я готова». Мадам Жаклин тут же подберёт ей какого-нибудь бравого немецкого майора или даже целого полковника. Он только что с фронта, он так утомлён и так нуждается в женской ласке, но, конечно, офицеру его положения не подойдёт вульгарная уличная девица, ему нужен кто-то поблагороднее.

А она умеет танцевать, знает немного немецкий язык. Может вставить в разговоре цитату из Шиллера, что-нибудь из того, что засело в памяти из гимназических времён. А, впрочем, она и без Шиллера знает, как обращаться с мужчинами. Улыбнуться, посмотреть нежно в глаза. Самое главное, внимательно слушать, как будто всё, что он говорит, для неё так ново и так важно (самой в этот момент можно думать о чём угодно, главное, сохранять нужное выражение лица). Показать шрамы на спине, рассказать со слезой в голосе о зверствах большевистских варваров. Просто, так просто.

Да, она могла бы, но сама мысль о том, чтобы заниматься любовью с немецким офицером, вызывало у неё тошноту. После того, что они сделали с Францией, после того, что сделали с Россией... Конечно, она помнила, что от той настоящей России, которую она любила, не осталось почти ничего. Просто не могло остаться после того, как большевики надругались над ней в гражданскую и продолжали крушить и ломать двадцать с лишним лет. Но всё равно, в то июньское утро, когда она услышала по радио новость о немецком вторжении, она застыла на месте с тяжело колотящимся сердцем.

И с того дня каждый вечер Анна садилась около радио, расстилала купленную в книжном магазине карту, на которой аккуратно переправила все большевистские названия на старые, и чертила пути наступления немецких войск от западной границы. Русские города падали немцам в руки один за другим, с той грустной покорностью перед неизбежным, с какой осенние листья падают с деревьев. Стрелки двигались всё дальше и дальше по карте. Когда немцы взяли Киев, Анна не выдержала: выпила одним махом полбутылки красного вина, отправилась бродить по ночным улицам и, сама не зная как, добрела до заведения мадам Жаклин.

Швейцар, знавший о её дружбе с хозяйкой заведения, пропустил Анну внутрь, несмотря на несколько сомнительный внешний вид. Анна ввалилась в зал, заставленный столами, за которыми сидели девочки и гости, среди которых, естественно, едва ли не половина носила мундиры вермахта. На её счастье, в этот момент внимание гостей было привлечено к сцене, где под громкую музыку изящно дрыгали ножками три дамы в откровенных нарядах, а мадам Жаклин, завидев неожиданную гостью, тут же пулей подлетела к ней и схватила её за руку:

- Ты что здесь делаешь?

Анна покачнулась и вместе с алкогольными парами выдохнула в лицо подошедшей мадам по-русски:

- Они взяли Киев. Эти суки арийские.. эти вшивые...

- Заткнись, дура пьяная, - прошипела мадам Жаклин, нервно оглядываясь. – Пьер, Пьер!

Прибежавшему на её зов широкоплечему усатому вышибале она приказала:

- Наверх её. В мою спальню. Закрой на ключ. Пусть проспится, идиотка.

Пьер стиснул Анну стальными руками, та сначала попыталась отбиться, а потом прильнула к нему и жеманно прошептала:

- Ах, вы такой сильный...

- Только не по-русски, - зло оборвал  Пьер и встряхнул её как нашкодившую собачонку. – Тут же немчура кругом.

- Ик, - пьяным голосом отозвалась Анна, начавшая потихоньку понимать, в какую беду чуть не втравила свою подругу, и покорно позволила Пьеру проволочить её по лестнице, по коридору, а затем втолкнуть в комнату мадам Жаклин. Ключ повернулся в замке. Анна робко подёргала ручку, всхлипнула и рухнула на заправленную кровать. Она лежала неподвижно, и в полудрёме думала о том, как же безнадёжно и зловеще поворачивается жизнь. В Киеве она гостила несколько раз, ещё ребёнком, у дальних родственников, и сейчас перед её внутренним взором вставали размытые за давностью лет картины: белые церкви, вид на широкую реку, холмы, деревья, маленькие домики. А потом она представляла, как на всё это патриархальное благолепие наползает стальная, безжалостная гусеница. Та же самая гусеница, что год назад наползла на Париж и сожрала то немногое, что оставалось от прежней счастливой жизни.

Она понимала, что того Киева, который остался в её воспоминаниях, давно уже не существовало, и что до этой гусеницы была другая, столь же злобная и разрушительная. И это было так по-детски обидно: два нашествия варваров за такой короткий срок, два опустошения одного прекрасного города, что стоит на берегу широкой реки с незапамятных времён. С этими мыслями она провалилась в чёрный сон без сновидений, из которого её вырвал шум открывающейся двери и холодный голос мадам Жаклин:

- Ну что, прочухалась, пьянчуга?

Анна сжалась в комочек, боясь даже поднять голову. Невысокая, худая до изнеможённости, крайне энергичная мадам Жаклин появилась в Париже на излёте 20-х годов в сопровождении двух габаритно-увесистых усачей, которые представлялись как Пьер и Николя, при этом говорили с явным акцентом и по праздникам, пропустив несколько рюмок, пели на два голоса длинную и невыносимо тоскливую песню о казачьих сотнях, что поскакали в набег на Инкоу и наткнулись на японские войска. Завершив пение романтичным описанием догорающего над рекой Ляохэ заката, Пьер и Николя неторопливо, по-медвежьи, поднимались и, не чокаясь, опрокидывали чарки за помин души генерала Каппеля Владимира Оскаровича.

Мадам Жаклин быстро и сноровисто организовала уютное заведенье с танцами, музыкой и симпатичными девочками. Дела у неё шли весьма неплохо, в основном, благодаря редкостной способности мадам поддерживать железную дисциплину среди подчинённых и заставлять  клиентов расплачиваться по счетам без вмешательства полиции. Если что-то в заведении шло не так, с лица мадам сползали обычные приветливость и доброжелательность, и проступало что-то безжалостное, веющее могильным холодом, так что даже наглые молодые уличные бандиты, не боявшиеся ни Бога, ни черта, внезапно понимали, что эта маленькая, хрупкая на вид женщина не менее, а, пожалуй, и более опасна, чем стоящие за её спиной громилы-усачи. 

Впрочем, и у мадам Жаклин было несколько маленьких слабостей, среди которых числилось в том числе и покровительство вечно голодным и оборванным русским литераторам. Анна познакомилась с ней благодаря Владу, которого мадам Жаклин время от времени подкармливала тем, что оставалось на кухне, как бродячего пса. К немалому удивлению Анны, она дала вполне ощутимую сумму денег на содержание Влада в больнице и потом на его похороны (со стороны Анны на те же самые расходы пошли две брошки, одна с изумрудами, другая с рубинами из «наследства» Андре).

И вот сейчас мадам Жаклин стояла над ней, грозная, как полки со знамёнами, и Анна даже с закрытыми глазами чувствовала исходящую от неё волну безжалостного холода.

- Извини, - пробормотала Анна чуть слышно.

- Что? Что ты там мямлишь? Громче говори!

Анна набралась смелости, приподнялась, открыла глаза и отчётливо произнесла:-

- Извини меня, пожалуйста, мамочка.

Пугающе бледное лицо Жаклин дрогнуло, и на щеках проступила тень румянца. Она немного помолчала, а потом сказала почти ласково:

- Ты вела себя очень плохо.

- Да, мамочка, - покорно согласилась Анна.

- Напилась, заявилась сюда через парадный вход, устроила скандал. Сколько раз я тебе говорила: хочешь меня увидеть, приходи тихо и незаметно. Говорила ведь?

- Да, мамочка.

- А знаешь, что происходят с девочками, которые делают плохие вещи?

- Их... их наказывают, - Анна преувеличенно громко всхлипнула.

- Вот именно!

Мадам Жаклин быстро села на кровать и решительно перекинула не сопротивляющуюся Анну через свои колени, в очередной раз удивив ту своей не женской силой. Анна с тоской подумала, что ведь так и должно быть. Все, у кого были слабые руки, слабые сердца и слабые нервы за последние двадцать лет вымерли, доказав на практике справедливость теории естественного отбора. Остались только самые сильные, жёсткие и гибкие, остались те, кто готов на всё ради собственного выживания. Такие как мадам Жаклин и, может быть, в чём-то она сама. Тут её мысли прервала ладонь мадам Жаклин, с громким хлопком врезавшаяся в прикрытые натянувшейся юбкой ягодицы.

- Ой-ой, мамочка, не так сильно, пожалуйста, - заверещала Анна с явной театральностью в голосе.

- Терпи! Натворила дел – отвечай за свои поступки.

Ладонь поднималась и опускалась снова и снова; мадам Жаклин орудовала рукой равномерно и непреклонно, как шлепательный автомат. Через какое-то время она прервалась, чтобы задрать юбку Анны и спустить панталоны, а затем продолжила в том же размеренном, спокойном темпе, как будто выполняя необходимую работу. На голой коже шлепки ощущались очень даже болезненно, так что вскоре всхлипывания и стоны Анны стали куда менее притворны. «Хорошо ещё, что розги у неё сейчас под рукой нет», подумала Анна. Розгой от мадам Жаклин ей прилетало лишь два раза, и оба раза ощущения остались незабываемые.

Тем временем мадам Жаклин отвесила Анне серию быстрых и крайне болезненных шлепков, которые жгли не хуже прута, так что несчастная Анна начала от боли подпрыгивать и махать ногами в воздухе, сопровождая махания истошными взвизгиваниями. Но вот мадам выдохлась, отпустила Анну, затем участливо погладила её по заплаканной щеке и спросила:

- Раскаиваешься?

- Да, мамочка! Я больше не буду. Никогда-никогда-никогда!

- Вот  умница. А теперь иди ко мне.

Анна прильнула к груди мадам Жаклин, обняла свою мучительницу за талию, и в ответ почувствовала как ладонь, только что жалившая её нежную плоть, плавно спускается по спине, порождая нервную дрожь во всём теле. Анна прикоснулась губами к шее мадам Жаклин, отчего та тихо застонала, и потянула шнуровку её платья.

На следующее утро Анна, как только проснулась, увидела мадам Жаклин, утонувшую в огромном кресле с красной обивкой рядом с кроватью. Она уже успела накинуть пеньюар, и сейчас сидела недвижно, как выработавший свой ресурс механизм,  сжимая в руках старую деревянную шкатулку с выцветшим рисунком. Анна прекрасно знала, что лежит в этой шкатулке: Георгиевский крест, орден святого Владимира, медальон с двумя фотографиями – на одной снят серьёзный мальчик с полным лицом и зачесанными набок волосами, на другой – тихая и застенчивая на вид девочка с косой, увитой лентами на деревенский манер.

Когда-то давно, в другой жизни, мадам Жаклин звалась Евгения Коновалова, и жила она тогда в Екатеринодаре с мужем Игорем и двумя детьми – старшей Варварой и младшим Петей. На второй год Великой войны её мужа призвали в действующую армию, на Румынский фронт. Евгении и детям удалось пережить и захват красными Екатеринодара, и знаменитый отчаянный и неудачный штурм Добровольческой армии, и последующее освобождение города. Здесь её нашёл муж, вернувшийся с фронта в составе Дроздовской дивизии, и забрал всю семью в Новочеркасск, где устроил супругу сестрой милосердия в дивизионный лазарет. 

Зимой 19-го года в лазарет пришёл тиф, и довольно скоро перекинулся с больных на персонал, а затем и на членов их семей. Евгении чудом удалось перебороть болезнь и не дать заболеть Пете, вот Варя оказалось не такой сильной или, может, не такой удачливой.

Когда в результате фантастически быстрого развала Южного фронта почти все боевые части помчались к Новороссийску, соревнуясь в том, кто кого обгонит, Евгения подхватила Петю и присоединилась к тому немногому, что осталось от дроздовского лазарета. Сам же полк оставался где-то далеко позади, отчаянно пытаясь прикрыть отход тыловых частей и дать Деникину время организовать хотя бы что-то похожее на эвакуацию. В дороге по превратившейся в грязное месиво степи от волнений и холодного воздуха Петя залихорадил. Вдобавок, когда лазарет, бросивший по дороге часть раненых (несмотря на громки протесты Евгении и других сестёр) грузился в панике и отчаянии на шлюпку, Петю вместе с другими накрыло морской волной, и когда они оказались наконец-то на борту французского крейсера, под нажимом и едва ли не под угрозой артиллерийского обстрела с берега согласившегося поучаствовать в эвакуации, простуда Пети переросла в воспаление лёгких, и через двое суток его бездыханное тело опустили в море, как раз в ту ночь, когда они подплывали к турецкому берегу. «Отмучался» - сказал седой фельдшер стоявшей у борта Евгении; в ответ она так глянула на него запавшими от горя глазами, что фельдшер отшатнулся.

Евгении кое-как удалось устроиться в Константинополе в то время, как её муж продолжал сражаться в Крыму. Им даже удалось обменяться несколькими письмами. Она не стала писать ему о смерти Пети, решив, что сообщит при встрече лично, но эта встреча так никогда и не состоялась. Когда остатки русской армии осели на острове Галлиполи, она приплыла туда и нашла на острове штабную палатку дроздовцев. Её принял сам генерал Туркул и официально отрапортовал: штабс-капитан Игорь Коновалов геройски сражался на Сиваше и в Таврии, за храбрость представлен к повышению в чине, тяжело ранен во время боёв при Каховке, эвакуирован с лазаретом, скончался на корабле, похоронен в Чёрном море. Евгения слушала его, сжимая руки и бледнея лицом. В её ошеломлённой, разбитой, опрокинутой навзничь душе лишь тихонько билось удивление перед тем перстом судьбы, который объединил двух близких ей людей, приготовив им одно место погребения: дно Чёрного моря.

Закончив свою речь, генерал Туркул открыл штабной сейф и достал оттуда походный холщовый мешок, развязал тесёмки, порылся, достал георгиевский крест и орден св. Владимира. Он положил награды их на стол и неуверенно сказал:

- Кажется, это его.

Евгения посмотрела на туго набитый наградами мёртвых солдат и офицеров холщовый мешок и на мгновение представила всех тех, кто отчаянно ждал мужей, сыновей, братьев, друзей... и так никогда не дождался... Волна человеческого горя захлестнула её с головой, у неё подкосились ноги и она судорожно, взахлёб зарыдала.

И вот теперь та, которая когда-то была Евгенией Кривошеевой, сидела, вдавив своё худое, усталое тело в податливое кресло, и смотрела застывшим взглядом на всё, что осталось от её непрожитой жизни. Анна тогда тихо встала с кровати, быстро оделась, немного постояла рядом со своей подругой, а когда мадам Жаклин никак, ни словом, ни движением не отреагировала на её присутствие, коротко вздохнула и ушла.

Анна оторвалась от парапета над синей безразличной гладью Сены. Нечто непоправимо ужасное виделось в том, что река продолжает так же спокойно течь после всего, что случилось на её берегах. Римляне, франки, мушкетёры, Конвент, Наполеон, Коммуна. Вот и они, русские эмигранты, лишь след на этих волнах. Канули в эту глубину, не оставив и следа.

На обратном пути Анна зашла в кафе, взяла булочку и кофе. Удивительно, но магазины, кафе, рестораны работали так же, как и раньше, как будто и не было оккупации. На улицах стояла тишина, лишь изредка нарушаемая проехавшим автомобилем. Никаких патрульных, никаких баррикад и прочих волнений. Как будто и не было этой короткой, странной войны, не было немецких танков, утюжащих притихший растерянный Париж. Как будто она снова бродит по парижским улицам после расставания с Леной, пытаясь понять, как же ей теперь строить вою жизнь.

Тогда-то, после очередной русской вечеринки (о да, они тогда ещё умели веселиться, ведь даже в этой крайней нищете и безнадёжности у них оставалась молодость, будоражащая и вдохновляющая лучше любого вина), на которой кто-то, она уже и не помнила кто, угощал всю честную компанию шампанским, она и встретила Шофёра.

В ту ночь она в очередной раз покидала вечеринку в одиночестве, и предчувствовала впереди мрачное похмельное утро, которое даже не скрашивает чьё-нибудь присутствие в её постели. Анна открыла дверцу, села на заднее сиденье и назвала адрес. Шофёр повернулся к ней, кивнул и тронул машину с места, а она вдруг поняла, что где-то уже видела это решительно сжатые губы, волевой подбородок и густые брови. Шампанское пузырилось в голове, толкая на глупые поступки, и она спросила игривым тоном, для начала по-французски:

- А мы с вами случайно не знакомы? Вы ведь тоже из России?

- Вы меня с кем-то путаете, - ответил он так же по-французски.

- Не смешите меня. Достаточно услышать, как вы говорите. Такое произношение бывает только у местных аристократов и у русских, учивших французский язык с гувернёрами.

- Уверяю вас, вы ошибаетесь. Я родился на улице Беллевиль, у моего отца там мясная, в 42-м номере, вы ее, может быть, знаете?

- Давайте оставим этот маскарад, - сказала она по-русски почти трезвым голосом, на мгновение разогнав в голове туман шампанского. – Я видела вас как-то на литературном вечере, вместе с покойным Поплавским. Вы с ним прекрасно общались и отнюдь не на языке местных аборигенов.

Он глянул на неё в зеркало заднего вида и произнёс по-русски:

- Понятно.

- Жаль его, - со вздохом сказала Анна. Ей действительно было жалко Поплавского, хотя она и не читала его стихов. Просто ей хватала художественного вкуса, чтобы оценить во сколько раз мучительнее переносят разлуку с Родиной настоящие поэты.

- Да, Борис был лучшим из нас.

И тут Анна неожиданно даже для себя самой сказала:

- А поедемте в Люксембургский сад.

- Сейчас? Ночью?

- Да. Именно сейчас. Весна, понимаете? Цветёт сирень, я хочу понюхать свежую сирень.

- А почему именно там? Сирень и на бульварах тоже цветёт.

- Это не та сирень... не такая... это бульварная сирень! А в парке благородная, аристократическая сирень... Короче, неважно. Поворачивайте! Отвезите меня в Люксембургский сад.

Шофёр посмотрел на неё в зеркальце с преизрядным сомнением на лице, но всё же повернул машину. Когда они приехали, Анна вытащила Шофёра из машины и потащила гулять по аллеям. Стояла ясная весенняя ночь, огромная луна нависала над парком, и тонкий аромат сирени наполнял, казалось, всё пространство между луной и парком.

- Разве это не прекрасно? Париж, весна. Сирень! Вы влюблены в кого-нибудь? Ах, не отвечайте, не надо, я разочаруюсь. Если вы влюблены, я буду завидовать избраннице вашего сердца. А если нет, то удивляться тому, что такой чудесный мужчина одинок.

Он посмотрел на неё, подняв брови, явно в полном недоумении и медленно проговорил:

- Как будто я сплю. Всё это как будто дурной сон.

- Да, вы правы. Всё лишь сон. То, что было там, в России. То, что было по пути сюда. Всё сон. Кроме вот этой вот сирени. Она слишком реальна, чтобы сниться. Может быть, она и вовсе - то единственное, что есть реального в этом мире.

- Или же сирень – последняя ловушка, мешающая осознать полную нереальность этого мира, погрузиться в полное небытие и постичь свою истинную природу.

- Фи, прошу вас, не надо только этих восточных штучек. Я когда их слышу, мне не интересно. Вы ведь и сами в это не верите, правда ведь?

- Я уже и сам не знаю, во что я верю, - произнёс он устало, с лёгким отвращением, как будто сам удивлялся и стеснялся таких слов.

- А когда вы воевали... вы ведь воевали?

- Да.

- Вот. Это сразу видно. Тогда вы во что-то верили?

- Не знаю... не помню... – сказал он глухо.

- То есть вы убивали людей и сами не знали, ради чего вы их убиваете?

Он вздрогнул и отодвинулся от неё, а потом с заметной грубостью произнёс:

- Может, хватит уже, понюхали своей сирени и можем ехать?

- Ох, слушайте... я не хотела... я вздор мелю... я пьяна, вы же видите... это всё сирень... сирень... этот проклятый запах... такой же как в Петергофе... мы туда ездили каждую весну. А где теперь Петергоф? Растаял как сон. А если Петергоф был сном, то и всё остальное то же сон. Париж, мы с вами, даже эта сирень...

Она прильнула к нему, быстро, так что он даже вздрогнул от неожиданности:

- Ах, какой вы необычный мужчина. Перед вами пьяная, возбуждённая запахом сирени женщина, готовая на всё, а вы стоите и смотрите, как статуя Командора.

Он аккуратно отодвинул Анну от себя:

- Было бы нечестно с моей стороны воспользоваться вашим положением.

- О, да вы – джентльмен, рыцарь и благородный человек. Слушайте, раз уж вы такой рыцарь, вы ведь не можете отказать прекрасной даме в её просьбе?

- Смотря какой.

- Ох, да не будьте вы таким букой. У вас ведь есть нож, мой Роланд? У вас обязательно должен быть нож.

- Да, перочинный.

- Так, давайте, давайте ваш Дюрандль.

Он достал из кармана небольшой складной нож и разложил его.

- А теперь срежьте пару веток с этого куста.

- Это не куст, это молодая рябина.

- О, да вы ещё и в деревьях разбираетесь, мой Зелёный рыцарь! Режьте!

Он хмыкнул, но послушался.

- Отлично. Теперь очистите их от листьев.

Анна требовательным движением забрала ветки у Шофёра, провела ладонью, провела по ним ладонью, проверяя их гладкость.

- Отлично! Славные ветки, подойдут для дела.

- Для какого?

Она вложила прутья ему в руку, затем встала на колени на скамейку и задрала юбку.

- А теперь берите один прут и секите. Если сломается или растреплется, берите другой. Если и он сломается, придётся вам снова воспользоваться своим Эскалибуром.

- Мммм, - пробормотал он, - послушайте, я не сторонник подобных развлечений.

- Ой, да оставьте вы эту дурную манерность. Разве вам сложно? А потом, оцените обстановку.  Я затащила вас в парк, заставила нюхать сирень, оскорбила вас... Мало того, я же не даю вам работать, не даю возить клиентов. Представьте, какой-нибудь несчастный подвыпивший господин стоит сейчас где-нибудь на улице... В отчаянии ждёт, когда проедет такси, а такси не едет, потому что какая-то взбалмошная деваха затащила вас в парк. Разве это не заслуживает наказания?

- Хм. Да, пожалуй.

И он слегка хлестнул Анну по панталонам.

- Нет-нет-нет! Так не пойдёт. Серьёзней, прошу, серьёзней, мой Сид. Это наказание, а не игра.

- Что ж, раз вы настаиваете.

И ветка чиркнула уже крепче, как будто у державшего её прибавилось злости.

- Неплохо, но я знаю, вы можете ещё лучше.

Шофёр громко вздохнул и вытянул её так, что Анна даже слегка взвизгнула, но тут же подбодрила его:

- Вот так хорошо. Ещё, давайте, ещё!

Она вытянулась вперёд и погрузила лицо в соцветие пламенеющего перед ней куста сирени. Лепестки касались её легко и нежно, как хорошие шёлковые чулки касаются ног, запах кружил голову, и без того взбудораженную шампанским, а тонкая рябиновая ветка весело чиркала по заду, принося приятное тепло.

- Аааах, - простонала Анна, и тут же решительно сказала:

- Так, стоп, перерыв.

Она завела руки за спину, развязала тесёмки и стянула панталоны.

- Вот так-то гораздо лучше.

Шофёр пробормотал что-то неразборчивое, скорее всего, сдавленное ругательство. А потом поднял ветку и хлестнул со всё той же силой. Анна снова зарылась лицом в сирень, и почувствовала, что отключается. Головокружительный запах, огненная боль в нижней части тела, которая регулярно вспыхивала новыми оттенками ощущения, когда ветка врезалась в и без того воспалённую плоть, упругий посвист, сменявшийся глухим чмоканьем, холодный ночной воздух, который никак не мог охладить жар её тела. Анне казалось, что она плывёт по бесконечной реке сирени, под полной луной, ощущения переполнили её, и вот – удар, ещё удар – издав короткий вздох счастья, Анна бессильно повисла на скамейке. И тут ветка снова со свистом впилась в её нижние полушария.

- Хватит, ой, хватит.

Анна поспешно спрыгнула со скамейки и натянула панталоны, морщась от боли. Шофёр всё так же стоял с занесённой веткой, глядя на неё с изумлением.

- Спасибо, мой Ланселот, спасибо. Но достаточно.

Шофёр опустил руку. Анна осторожно опустила платье и почувствовала себя опустошённой и ослабевшей. Она с трудом двигалась, и при каждом шаге ткань панталон больно и вместе с тем возбуждающе тёрлась о безжалостно исхлёстанные ягодицы.

В машине она не смогла сесть, поэтому прилегла на сиденье и по причине всё ещё остававшегося в голове хмеля никак не могла замолчать:

- Ах, почему именно чёрный автомобиль? Ваш Буцефал должен быть яркого цвета. Оранжевый, как конь д’Артаньяна. Покрасьте его, покрасьте, это будет замечательно. Вы будете выделяться среди всех прочих таксистов. Каждый будет видеть: вот, едет рыцарь, который доблестно сражается со злом.

- Я не сражаюсь со злом, - коротко бросил он.

- Ах да, точно, вы же теперь ни во что не верите. Разочарованный ветеран, который ночами возит ночами проституток, пьянчуг, игроков... кого ещё вы возите? Но послушайте, в зло-то вы должны верить. Мы с вами видели столько зла, что просто не можем в него не верить.  Зло опалило наши души и оставило по себе слишком много шрамов, зло лишило нас возможности жить на поверхности. Там слишком светло, свет раздражает нас, он показывает наши шрамы нам самим и другим людям. Нам нечего делать на свету, наш удел – полутьма ресторанов, кабаре и ночных дорог. А, ночные дороги, как звучит!

Анна говорила всё тише и тише; приключения этой ночи выпили из неё все силы, и теперь её глаза медленно закрывались.

- Всё. Приехали.

Анна с трудом вылезла из машины и томно произнесла:

- Мой Галахад, я живу на третьем этаже, и никак, вот просто никак-никак не смогу подняться наверх. Поможете мне?

Шофёр молча вылез, открыл дверь подъезда, затем подхватил Анну на руки и с лёгкостью, даже не запыхавшись, преодолел шесть лестничных пролётов. Анна лежала на его крепких руках и чувствовала себя маленькой девочкой, которую отец несёт её с улицы после прогулки. Шофёр поставил Анну на ноги возле двери и повернулся уже было, чтобы уйти, но тут Анна вскрикнула:

- Да подождите же, а деньги, как же деньги.

Она быстро открыла дверь и зажгла свет, достала из сумочки несколько купюр, вернулась в коридор и отдала их Шофёру.

- Здесь слишком много, - спокойно сказал он.

- О, мой Персиваль, это за все неприятности, что я вам сегодня причинила.

Шофёр спокойно отсчитал половину купюр и вернул ей оставшиеся.

- Да вы действительно настоящий рыцарь! Скажите, а у вас есть дама сердца?

- Я вас на место доставил, моя работа окончена, - сухо ответил он.

- Значит, есть. Так вот почему вы так сурово меня отвергли, мой Готфрид. Ах, замечательно, замечательно, вот уж не поверила бы, что в наши дни, когда мораль растоптана и повергнута в прах, возможна такая умилительная галантность.

- Вам как-то не к лицу рассуждать о морали.

- Ах, он обиделся, как это прелестно! О чудо – ангел и рассердился! Что ж, хотя бы так я могу вывести вас из себя.

Шофёр пожал плечами и повернулся к лестнице.

- Да подождите, подождите, что ж вы так торопитесь. Ещё пару слов на прощание

Она подскочила к нему и выпалила на едином дыхании:

- Ланселот - непобедим на поле боя. Галахад – чист сердцем. Роланд - предан своему королю до самой смерти. Но знаете ли вы, кто величайший среди рыцарей?

- Знаю, - ответил он серьёзно, - безумный старый идальго, который носит тазик вместо шлема и принимает ветряные мельницы за великанов.

- Точно. Что ж, прощайте, мой Дон Кихот. Надеюсь, ваша Дульсинея будет к вам благосклонна.

После этого она несколько раз видела Шофёр то на литературных вечерах, то в русских ресторанах, и каждый раз неизменно посылала ему воздушный поцелуй, а он морщился, как при виде чего-то очень кислого и отворачивался в сторону. Он был в числе тех немногих, кто не успел уехать из Парижа до оккупации. Иногда Анна думала: а что если найти его, заявиться к нему домой, предварительно, конечно, выпив шампанского для храбрости, и сказать:

- Мой рыцарь, нашу страну захватили варвары. Они уничтожили всё, чем мы гордились, они снесли наши памятники, изуродовали наши города, уничтожили саму память о нас. А теперь в ту же страну, в нашу несчастную, проклятую Богом страну вторглись другие варвары... те же самые, что уничтожили Париж, который стал нам вторым домом. И я не знаю, кого мне жаль больше: ту страну, которая когда-то, в другой жизни, была моей родиной, или вот этот город, который приютил нас, несчастных, никому не нужных беглецов. Мой рыцарь, наш мир рухнул дважды, его превратили в руины одни варвары, а теперь другие разрушают и эти жалкие остатки. Мой рыцарь, мы – последнее, что оставалось от настоящей России, а теперь и мы погибли. Те, кто сбежал в Америку, напрасно надеются, что смогут начать всё сначала. Америка разобьёт их и переплавит. Мой рыцарь, наш град Китеж ушёл на дно, он остался только в легендах, да и те легенды уже никому не интересны. Нам остались только воспоминания... и мост через Сену... и последний прыжок в мокрую, холодную бездну...

А потом она попросить отвезти её в Люксембургский парк. Пусть там уже не цветёт сирень, но та скамейка ещё стоит на месте, и та рябина ещё растёт, она стала настоящим большим деревом, и каждый раз, когда Анна гуляет в парке, она садится на ту скамейку и вспоминает... Но что толку. Прошлого не вернёшь. Шофёр теперь женатый человек, его жена выставит глупую пьяную бабу, приставшую к её мужу с дурацкими воспоминаниями, за порог. И будет права, конечно, она будет права.

Занятая этими мыслями, Анна и не заметила, как дошла до своего дома. Она уже собиралась войти в подъезд, как из припаркованного на тротуаре чёрного автомобиля вышли двое мужчин в одинаковых светло-синих костюмах, одинаковых шляпах (несмотря на жару) и с одинаково тусклыми глазами. Один из них шагнул к Анне и с вопросительной интонацией назвал её фамилию.

- Да, это я, - ответила Анна, стараясь сохранять спокойствие.

- Прошу вас, проедемте с нами, - и он распахнул заднюю дверцу автомобиля. Анна почувствовала, как подкашиваются ноги, но села, прекрасно понимая всю бессмысленность сопротивления. Один из мужчин сел за руль, другой сел рядом с Анной. Автомобиль тронулся с места, оставив дом позади, и Анна подумала мельком, увидит ли когда-нибудь его снова. Она хотела сказать сидящему рядом мужчине, что это какая-то ошибка. Она ничего не знает, ни с кем не общается, не поддерживает Сопротивление, и вообще – она тихая, скромная, надломленная женщина, и то, что она когда-то была содержанкой у еврея, ровным счётом ничего не значит.

Анна бросила взгляд на своего соседа – немолодого, с усталым, морщинистым лицом, на котором читалось только желание поскорее выполнить порученное дело, и поняла, что он заранее знает всё, что она может сказать, и что он наверняка ответит ей одной фразой: «там разберутся», и что на него не подействуют ни просьбы, ни уговоры. И Анна тихонько всхлипнула от жалости к самой себе. Она не смогла сказать, в чём причина этой жалости: то ли страх, перед тем, что с ней произойдёт, а она прекрасно понимала, куда её везут, то ли облегчение от того, что судьба решила за неё и не будет больше стоять перед ней призрак моста через Сену, то ли начала распрямляться внутренняя пружина отчаяния, сгибавшаяся в ней все эти месяцы. Сидевший рядом с ней мужчина с безучастным видом протянул ей платок. Анна вытерла слёзы, ненавидя себя за то, что не смогла удержать чувства.

Машина проехала шлагбаум и въехала во двор самого зловещего здания в Париже. Анна и её сопровождающие вышли из машины. Пока они поднимались по лестнице и шли по коридору, Анна украдкой оглядывалась вокруг. Внутри здания не было видно ничего пугающего: никаких тёмных казематов с капающей водой, жутких приглушённых криков и гориллоподобных палачей с окровавленными руками. Оно скорее напоминало обычное бюрократическое ведомство. По коридорам деловито сновали сосредоточенные мужчины с папками в руках, вон проплыла симпатичная девушка в строгом платье, на каблуках, в очках, наверное, секретарша какого-нибудь начальника. Всё здесь выглядело рутинно и скучно.

Но почему-то Анна вспомнила тот давний сарайчик, грязную разбитую дорогу и бородача с плёткой, и тут же поняла, в чём сходство: в рутине. И те, и другие просто делали то, что считали правильным, делали спокойно, методично и с полным ощущением собственной правоты. Рутинно и спокойно они будут её пытать, рутинно и спокойно вынесут приговор, отведут в подвал, поставят на колени, и один из этих людей – в скромном штатском костюме, самой заурядной внешности – выстрелит ей в затылок, а потом сядет и заполнит нужные формуляры, ни на секунду не испытывая угрызений совести.

Знать бы только, в чём её обвиняют. Последние месяцы она жила замкнуто, ни с кем не разговаривала, кроме консьержки, продавщиц и мадам Жаклин... Неужели что-то случилось с Жаклин? Неужели та связалась с местным подпольем? Ох нет, только не суровая, холодная Жаклин, она слишком много выстрадала, чтобы так подставляться. Но кто тогда? А может, её всего лишь вызвали для свидетельских показаний по какому-нибудь делу, и её всего лишь допросят, потом она подпишет протокол и спокойно вернётся домой. Но что это может быть за дело?

Сопровождающие Анны остановились возле одной из дверей. Один из них зашёл внутрь, очень быстро вернулся и приказал:

- Заходите!

Анна вздохнула, собрала волю в кулак, вошла в кабинет и огляделась по сторонам. Её взору предстала небольшая комната, с двумя узкими окнами, книжной полкой вдоль стены и обычным конторским столом, заваленными бумагами. За столом сидел мужчина и смотрел на неё с удивительно знакомым презрительным выражением на лиц. При виде него сердце Анны бухнуло и провалилось куда-то к центру Земли, так что стало трудно дышать.

- Я же говорил, что найду тебя, - спокойно сказал мужчина, встал и вышел из-за стола.

- Андре... Андрюшенька, - пробормотала Анна, бросилась к нему, прижалась и потом отодвинулась, чтобы осмотреть всего. Да, он постарел, немного ссутулился и как будто высох. На висках проступила седина, а высокий лоб прорезали морщины.

- Я ждала... Константинополь… Париж... мост... – несвязно пролопотала она, пытаясь рассказать ему сразу обо всей своей жизни без него, тоске без него и решении, которое, как она думала, будет последней точкой в её неудачливой биографии.

- Не может быть, - простонала Анна, - этого просто не может быть. Я не верю. Это всё просто сон, я сплю и сейчас проснусь, а ты снова исчезнешь.

Андре издал самодовольный издевательский смешок, тот самый, который Анна когда-то терпеть не могла и по которому отчаянно скучала долгие годы.

- Сейчас я докажу тебе, что ты не спишь.

С этими словами он ловко расстегнул пуговицы на её блузке, и его пальцы проворно проникли внутрь, отогнули лиф, нащупали сосок и ущипнули его. Зверски, с поворотом, как будто не пальцы, а клещи. От боли Анна вытянулась в струнку и непременно закричала бы от переполнившего её сладкого восторга, если бы Андре не заткнул ей рот горячим, страстным поцелуем.

 



 

Комментариев нет:

Отправить комментарий